EN|RU|UK
 Форум Украины(629389)
  1187  85
Тему создал: ЧУЖАЯ

Что бы почитать?

Рекомендую для начала...)))Своего ангела-хранителя я представляю в образе лагерного охранника — плешивого, с мутными испитыми глазками, в толстых ватных штанах, пропахших табаком и дезинфекцией вокзальных туалетов. Мой ангел-хранитель охраняет меня без особого рвения. По должности, согласно инструкции... Признаться, не так много со мной возни у этой конвойной хари. Но при попытке к бегству из зоны, именуемой "жизнью", мой ангел-хранитель хватает меня за шиворот и тащит по жизненному этапу, выкручивая руки и давая пинков. И это лучшее, что он может сделать. Придя в себя, я обнаруживаю, как правило, что пейзаж вокруг прекрасен, что мне еще нет двадцати, двадцати шести, тридцати и так далее. Институт культуры. Мне было двадцать два года. Первым делом я на всякий случай сломала замок на двери в аудитории, где проводила уроки. Тут надо кое-что пояснить. Строгая пастушеская мораль предков и священное отношение узбеков к девичьей чести абсолютно не касаются их отношения к женщине европейского происхождения — независимо от ее возраста, профессии, положения в обществе и группы инвалидности. По внутреннему убеждению восточного мужчины — и мои мальчики не являлись тут исключением — все женщины-неузбечки тайно или открыто подпадали под определение "джаляб" — проститутка, блудница, продажная тварь. Возможно, тут играло роль подсознательное отвращение Востока к прилюдно открытому женскому лицу. И хотя к тому времени, о котором идет речь, уже три десятилетия красавицы-узбечки разгуливали без паранджи, в народе прекрасно помнили — кто принес на Восток эту заразу. Ну а я к тому же носила джинсы и пользовалась косметикой яростных тонов, — то есть ни по внешнему виду, ни по возрасту не могла претендовать даже на слабое подобие уважения со стороны учеников. Но я знала что мне делать: строгость, холодный официальный тон и неизменное обращение к студенту на "вы". Я им покажу кузькину мать. Они меня станут бояться. А студенческий страх полностью заглушит скабрезные мыслишки в дремучих мозгах этих юных пастухов. С тем я и начала свою педагогическую деятельность. Особенно боялся меня один студент — высокий красивый мальчик лет восемнадцати, в розовой атласной рубахе. Его буквально трясло от страха на моих уроках. Я слышала, как шуршит язык в его пересохшем рту. К тому же он, как и большинство его товарищей, почти не говорил по-русски. Сидя сбоку от пианино, я строго смотрела мимо студента в окно, постукивая карандашиком по откинутой крышке инструмента. — Что я вам задавала на дом? Стоя на почтительном расстоянии от меня и полукланяясь, он отвечал робко: — Шуман. Сифилисска песен... Карандашик зависал в моих пальцах. — Что-что?! — грозно вскрикивала я. — Как-как?! От страха под мышками у него расплывались темные пятна. — Доставайте ноты! Он суетливо доставал из холщовой, неуловимо пастушеской сумки ноты "Сицилийской песенки". — Читайте! Сощурив глаза от напряжения и помогая себе, как указкой, подрагивающим пальцем, он старательно прочитывал: — "Си-си-лисска песс..." Особенно ярко — слово в слово — запомнила я один из таких уроков, может быть, потому, что впервые искра сострадания затеплилась в моей подслеповатой душе. Накануне мы разучивали "Серенаду" Шуберта. Разумеется, перед тем как приступить к разучиванию самой пьесы, я подробно и внятно, простым, что называется адаптированным, языком объяснила, что это за жанр, когда и где зародился, как развивался... — Итак, повторяем прошлый урок, — начала я, как обычно, сурово. — Будьте любезны объяснить, что такое "серенада". Он сидел на стуле, держа на коленях смуглые небольшие кисти рук, и тупо глядел в блошиную россыпь нот перед собой. — Так что это — "серенада"? — Ашул-ля, — наконец выдавил он. — Правильно, песня, — милостиво кивнула я. — На каком инструменте обычно аккомпанирует себе певец, исполняющий серенаду? Он молчал, напряженно припоминая, а может быть просто вспоминая, смысл того или другого русского слова. — Ну... — подбодрила я и жестом подсказала: левой рукой как бы взялась за гриф, кистью правой изобразив потренькивание на струнах. Не повернув головы, он скосил на меня глаз и испуганно пробормотал: — Рубаб-гиджак, дрын-дрын... — Мм... правильно, на гитаре... Э-э... "серенада", как вы знаете, — "ночная песнь", исполняется под балконом... чьим? Он молчал, потупившись. — Ну? Чьим?.. — я теряла терпение. — Для кого, черт возьми, поется серенада? — Там эта... девчонкя живет... — помявшись, выговорил он. — Ну-у да, в общем... что-то вроде этого... Прекрасная дама. Так, хорошо, начинайте играть... Его потные пальцы тыкались в клавиши, тяжело выстукивая деревянные звуки. — А нельзя ли больше чувства? — попросила я. — Ведь это песнь любви... Поймите. Ведь и вы кого-нибудь любите? Он отпрянул от инструмента и даже руки сдернул с клавиатуры. — Нет! Нет! Мы... не любим! Этот неожиданный и такой категоричный протест привел меня в замешательство. — Ну... почему же?.. — неуверенно спросила я. — Вы молоды, э... э... наверняка какая-нибудь девушка уже покорила ваше... э... И вероятно, вы испытываете к ней... вы ее любите... — Нет! — страшно волнуясь, твердо повторил мой студент. — Мы... не любим! Мы... женитц хотим! Он впервые смотрел прямо на меня, и в этом взгляде смешалась добрая дюжина чувств: и тайное превосходство, и плохо скрытое многовековое презрение мусульманина к неверному, и оскорбленное достоинство, и брезгливость, и страх... "Это ваши мужчины, — говорил его взгляд, — у которых нет ничего святого, готовы болтать с первой встречной "джаляб" о какой-то бесстыжей любви... А наш мужчина берет в жены чистую девушку, и она всю жизнь не смеет поднять ресниц на своего господина..." Конечно, я несколько сгустила смысл внутреннего монолога, который прочла в его глазах, облекла в слишком литературную форму... да и разные, весьма разные узбекские семьи знавала я в то время... Но... было, было нечто в этом взгляде... дрожала жилка, трепетал сумрачный огонь... Именно после этого урока в голову мою полезли несуразные мысли о том, что же такое культура и стоит ли скрещивать пастушескую песнь под монотонный звук рубаба с серенадой Шуберта. А вдруг для всемирного культурного слоя, который век за веком напластовывали народы, лучше, чтобы пастушеская песнь существовала отдельно, а Шуберт — отдельно, и тогда, возможно, даже нежелательно, чтобы исполнитель пастушеской песни изучал Шуберта, а то в конце концов от этого получается песня Хамзы Хаким-заде Ниязи "Хой, ишчилар!"... Может, и не буквально эти мысли зашевелились в моей голове, но похожие. Я вдруг в полной мере ощутила на себе неприязнь моих студентов, истоки которой, как я уже понимала, коренились не в социальной и даже не в национальной сферах, а где-то гораздо глубже, куда в те годы я и заглядывать боялась. Дома я затянула серенаду о том, что пора бежать из Института культуры. — Бросай все! — предлагал мой размашистый папа. — Я тебя прокормлю. Ты крупная личность! Ты писатель! Тебя похоронят на Новодевичьем. Мама умоляла подумать о куске хлеба, о моей будущей пенсии. — Тебя могут оставить в институте на всю жизнь, — убеждала она, — еще каких-нибудь двадцать, тридцать лет, и ты получишь "доцента", а у доцентов — знаешь какая пенсия!.. Беспредельное отчаяние перед вечной жизнью в стенах Института культуры дребезжало в моем позвоночном столбе. Я пыталась себя смирить, приготовить к этой вечной жизни. (Тогда я еще не догадывалась, что нет ничего страшнее для еврея, чем противоестественное национальному характеру смирение.) Ничего, говорила я себе, по крайней мере, они меня боятся, а значит, уважают. Не могут не уважать. Дошло до того, что перед каждым уроком — особенно перед уроком с тем студентом в розовой атласной рубахе, темная тоска вползала в самые глубины моих внутренностей, липким холодным студнем схватывая желудок. Я бегала в туалет. Так однажды, выйдя из дамского туалета, я заметила своего ученика, который на мгновение раньше вышел из мужского. Он со своим русским товарищем шел впереди меня по коридору в сторону аудитории, где через минуту должен был начаться наш урок. И тут я услышала, как с непередаваемой тоской он сказал приятелю: — Урок иду... Умирайт хочу... Мой "джаляб" такой злой! У мне от страх перед каждый занятий — дрисня... Помнится, сначала, прислонившись к стене коридора, я истерически расхохоталась: меня поразило то, как одинаково наши кишки отмечали очередной урок. Если не ошибаюсь, я подумала тогда — бедный, бедный... Во всяком случае, сейчас очень хочется, чтоб ход моих мыслей в ту минуту был именно таков... Потом я поняла, что до конца своих дней обречена истязать этих несчастных ребят, и без того потерявших всякое ощущение разумности мирового порядка. Я с абсолютной ясностью ощутила, что жизнь моя, в сущности, кончена. Бесконечный ряд юных рубаистов представился мне. В далекой туманной перспективе этот ряд сужался, как железнодорожное полотно. И год за годом, плавно преображаясь из молодой "джаляб" в старую, я строго преподавала им "Серенаду" Шуберта. Потом меня проводили на пенсию в звании доцента. Потом я сдохла — старая, высушенная "джаляб-доцент" — к тихому ликованию моих вечно юных пастухов. Отшатнувшись от стены, выкрашенной серой масляной краской, я побрела к выходу во внутренний двор, огороженный невысоким забором-сеткой; там, за сеткой, экскаваторы вырыли обморочной глубины котлован под второе здание — Институт культуры расширялся. Подойдя к сетке, я глянула в гиблую пасть земли и подумала: если как следует разбежаться и, перепрыгнув забор, нырнуть головой вниз, то об этот сухой крошащийся грунт можно вышибить наконец из себя эту — необъяснимой силы — глинистую тоску. Мне было двадцать два года. Никогда в жизни я не была еще так близка к побегу.

Комментировать
Сортировать:
в виде дерева
по дате
по имени пользователя
по рейтингу
 Сейчас пишут
 
 
 
 
 
 вверх